Как святитель Филарет (Амфитеатров) свой «владычный суд» вершил…

3 января — день памяти святителя Филарета (Амфитеатрова). Более 20 лет, с 1837 до 1857, он возглавляя Киевскую кафедру. Здесь принял тайную схиму с именем Феодосий. Мощи его почивают у нас, в Киеве, в Дальних пещерах Лавры

Но что за удивительный человек был этот святой — читаем у такого же удивительного писателя. Итак, отрывок из рассказа «Владычный суд» Н.С.Лескова. (Сохранены орфография и стилистика ресурса—источника).

КРАТКАЯ ПРЕДЫИСТОРИЯ.

К рассказчику, от лица которого ведется повествование, обратился еврей-переплетчик с такой просьбой.

«Он был "интролигатор", то есть переплетчик, и, обращаясь по своему мастерству с разными книгами, "посядал много науки в премудрость божаго слова пообширноого рассуждения". Такое "обширное рассуждение" привело его в опалу и у кагала, который в противность всех правил напал ночью на домишко "интролигатора" и с его постели увлек его десятилетнего сына и привез его к сдаче в рекруты. "Интролигатор" действительно не был на очереди и представлял присяжное разыскание, что взятый кагалом сын его имеет всего семь лет; но очередь в эти дни перед концом набора не наблюдалась, а кагал в свою очередь представлял другое присяжное разыскание, что мальчику уже исполнилось двенадцать лет.

Интролигатор, очевидно, предчувствовал, что мирская кривда одолеет его правду, и, не надеясь восторжествовать над этою кривдою, отчаянно молил подождать с принятием его сына "только день один", потому что он нанял уже вместо своего сына наемщика, двадцатилетнего еврея, и везет его к сдаче; а просьбу эту посылает "в увперед по почте".»

Но наемщик, получив все деньги вперед, вдруг надумал окреститься, чтобы по закону его не могли забрить в рекруты вместо еврейского ребенка. И вот убитый горем отец ищет повсюду, как помочь своему горю.

Когда уже по всем земным законам сделать было ничего нельзя, вступили в силу законы высшие, неземные...

***

...Командированный князем чиновник взял жида и покатил с ним в лавру, а я получил с рассыльным клочок бумажки с сделанною наскоро карандашом надписью: «Задержите ставку, — едем к митрополиту».

ХV

Ставку на два-три часа задержать было возможно, и я это сделал; но к чему все это могло повести?

Наши иерархи и вообще люди «духовного чина», как называет их в своем замечательном «Словаре» покойный митрополит киевский Евгений Болховитинов, к несчастию для общества почти совсем ему неизвестны с их самых лучших сторон.

Долженствуя стоять на самом свету, в виду у всех, они между тем почти совершенно "проходят в тенях"; известные при жизни с одной чисто официальной, служебной своей стороны, они не получают более полного и интересного освещения даже и после смерти. Их некрологи, как недавно справедлива замечено по поводу кончины бывшего архиепископа тобольского Варлаама, составляют или сухой и жалкий перифраз их формулярных послужных списков, или — что еще хуже — дают жалкий набор общих фраз, в которых, пожалуй, можно заметить много усердия панегиристов, но зато и совершенное отсутствие в них наблюдательности и понимания того, что в жизни человека, сотканной из ежедневных мелочей, может репрезентовать его ум, характер, взгляд и образ мыслей, — словом, что может показать человека с его интереснейшей внутренней, духовной стороны, в простых житейских проявлениях.

Насколько превосходят нас в этом протестанты и католики, об этом и говорить стыдно: меж тем как там мало-мальски замечательного духовного лица если не заживо, то тотчас после смерти знают во всех его замечательных чертах, — мы до сих пор не имеем живого очерка даже таких лищ как митрополит Филарет Дроздов и архиепископ Иннокентий Борисов.

Может быть, это так нужно? — не знаю; но не в моей власти не сомневаться, чтобы это было для чего-нибудь так нужно, — разве кроме той обособленности пастырей от пасомых, которая не служит и не может служить в пользу церкви.

Если благочестивая мысль весьма видных представителей богословской науки пришла к сознанию необходимости — знакомить людей с жизнью самого нашего господа Иисуса Христа со стороны «его человечности», которая так высока, поучительна и прекрасна, рассматриваемая в связи с его божеством, и если этому пути следуют нынче уже и русские ученые (как, например, покойный киевский профессор К. И. Скворцов), то не странно ли чуждаться ознакомления общества с его иерархами как с живыми людьми, имевшими свои добродетели и свои недостатки, свои подвиги и свои немощи и, в общем, может быть представляющими гораздо более утешительного и хорошего, чем распространяют о них в глухой молве, а ей—то и внемлет толпа чрез свои мидасовы уши...

Одно духовное издание недавно откровенно изъяснилось: отчего это происходит? — "от совершенного неумения большинства людей из духовенства писать сколько-нибудь живо".

Я думаю, что это правда, и, — насколько во мне может быть допущено литературного понимания, — я это утверждаю и весьма об этом соболезную. Это скрывает от общества много хорошего из нравов нашего клира.

Почти мимовольно вырвавшиеся выше строки, которые я тем не менее желаю здесь оставить, потому что считаю их сказанными нечаянно, но кстати, не должны, однако же, быть истолкованы в таком претензионном смысле, как будто я хочу или могу пополнить чем-нибудь замеченный мною печальный пробел в нашей духовной журналистике, — доселе еще бедной живым элементом и терпящей вполне достойное и заслуженное ею безучастие общества за свой сухой, чисто отвлеченный тон и «неинтересный» характер.

Вышесказанной претензии у меня нет, да и она, по правде сказать, ни на что не нужна мне. Слабому перу моему довольно работы и без этого; но доходя в этом рассказе до встречи с покойным митрополитом Филаретом Амфитеатровым, я должен сказать, каким он мне представлялся со стороны «его общечеловечности», до которой мне, собственно, только и было теперь дело.

XVI

Еще ребенком у себя в Орловской губернии, откуда покойный митрополит был родом и потому в более тесном смысле был моим "земляком", я слыхал о кем как о человеке доброты бесконечной.

Я знал напасти и гонения, которые он терпел до занятия митрополичьей кафедры, — гонения, которые могли бы дать превосходнейший материал для самой живой и интересной характеристики многих лиц и их времени.

Во всех этих рассказах митрополит Филарет являлся скромным и терпеливым, кротким и миролюбивым человеком — не более.

Активной доброты его, о которой говорили в общих чертах, я не знал ни в одном частном проявлении.

О последнем выезде его из Петербурга, куда он более уже не возвращался, носились слухи тоже самые общие, и то дававшие во всем первое место и значение митрополиту московскому, — да это мне и не нужно было для того, чтобы построить свою догадку о том: как он отнесется к известному казусу?

В Киеве я услыхал ему первые осуждения за его отношения к покойному о.Герасиму Павскому и разделял мнения осуждавших.

Лично я его увидел в первый раз в доме председателя казенной палаты Я. И. П., где он мне показался очень странным. Во-первых, когда все мы, хозяева и гости, встретили его в зале (в доме П. на Михайловской улице), он благословил всех нас, подошедших к нему за благословением, и потом, заметив остававшуюся у стола молодую девушку, бывшую в этом доме гувернанткою, он посмотрел на нее и, не трогаясь ни шагу далее, проговорил:

— Ну, а вы что же?

Девица сделала ему почтительный глубокий реверанс и тоже осталась на прежнем месте.

— Что же... подойдите! — позвал митрополит. Но в это время к нему подошел хозяин и тихо шепнул:

— Ваше высокопреосвященство, — она протестантка.

— А?., ну что же такое, что протестантка: ведь не жидовка же (sic) {Так (лат.).}.

— Нет, владыка, — протестантка.

— Ну, а протестантка, так поди сюда, дитя, поди, девица, поди: вот так; господь тебя благослови: во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.

И он ее благословил, и когда она, видимо сильно растрогавшись, хотела по нашему примеру поцеловать его руку, он погладил ее по голове и сказал:

— Умница!

Девушка так растрогалась от этой, вероятно, совсем неожиданной ею ласки, что заплакала и убежала во внутренние покои. Впоследствии она не раз ходила к митрополиту, получала от него благословения, образки и книжечки и кончила тем, что перешла в православие и, говорят, вела в мире чрезвычайно высокую подвижническую жизнь и всегда горячо любила и уважала Филарета. Но в этот же самый визит его к П. он показал себя нам и в ином свете; едва он уселся в почетном месте на диване, как к нему подсоседилась свояченица хозяина, пожилая девица, и пустилась его "занимать".

Вероятно желая блеснуть своею светскостию, она заговорила с сладкою улыбкою:

— Как я думаю, вам, ваше высокопреосвященство, скучно здесь после Петербурга?

Митрополит поглядел на нее и, — бог его знает, связал ли он этот вопрос с историей своего отбытия из Петербурга, или так просто, — ответил ей:

— Что это такое?.. что мне Петербург?.. — и, отвернувшись, добавил: — Глупая, — право, глупая.

Тут я заметил всегда после мною слышанную разницу в его интонации: он то говорил немножко надтреснутым, слабым старческим голосом, как бы с неудовольствием, и потом мягко пускал добрым стариковским баском.

"Что мне Петербург?" — это было в первой манере, а "глупая" — баском.

Первое это впечатление, которое он на меня произвел, было странное: он мне показался и очень добрым и грубоватым.

Впоследствии первое все усиливалось, а второе ослабевало.

Потом я помню — раз рабочий—штукатур упал с колокольни на плитяной помост и расшибся.

Митрополит остановился над ним, посмотрел ему в лицо, вздохнул и проговорил ласково:

— Эх ты, глупый какой! — благословил его и прошел.

Был в Киеве священник о. Ботвиновский — человек не без обыкновенных слабостей, но с совершенно необыкновенною добротою. Он, например, сделал раз такое дело: у казначея Т. недостало что-то около тридцати тысяч рублей, и ему грозила тюрьма и погибель. Многие богатые люди о нем сожалели, но никто ничего не делал для его спасения. Тогда Ботвиновский, «никогда до того времени не знавший Т.», продал все, что имел ценного, заложил дом, бегал без устали, собирая где что мог, и... выручил несчастную семью.

Владыка, узнав об этом, промолвил:

— Ишь какой хороший!

О. Ботвиновскому за это добро вскоре заплатили самою черною неблагодарностью и многими доносами, которые дошли до митрополита. Тот призвал его и спросил: правда ли, что о нем говорят?

— По неосторожности, виноват, владыка, — отвечал Ботвиновский. — А!.. зачем ты трубку из длинного чубука куришь, а?

— Виноват, владыка.

— Что виноват... тоже по неосторожности! А! Как смеешь! Разве можно попу из длинного чубука!.. — он на него покричал и будто сурово прогнал, сказав:

— Не смей курить из длинного чубука! Сейчас сломай свой длинный чубук!

О коротком — ничего сказано не было; а во всех других частях донос оставлен без последствий.

Тоже помню, раз летом в Киев наехало из Орловской губернии одно знакомое мне дворянское семейство, состоявшее из матери, очень доброй пожилой женщины, и шести взрослых дочерей, которые все были недурны собою, изрядно по-тогдашнему воспитаны и имели состояньице, но ни одна из них не выходила замуж. Матери их это обстоятельство было неприятно и представлялось верхом возмутительнейшей несправедливости со стороны всей мужской половины человеческого рода. Она сделала по этому случаю такой обобщающий вывод, что "все мужчины подлецы — обедать обедают, а жениться не женятся".

Высказавшись мне об этом со всею откровенностью, она добавила, что приехала в Киев специально с тою целию, чтобы помолиться "насчет судьбы" дочерей и вопросить о ней жившего тогда в Китаевой пустыне старца, который бог весть почему слыл за прозорливца и пророка. {Это никак не должно быть относимо к превосходному старцу Парфению, который жил в Голосееве. (Прим.автора.)}

Патриархальное орловское семейство расположилось в нескольких номерах в лаврской гостинице, где я получил обязанность их навещать, а главная услуга, которой от меня требовала землячка, заключалась в том, чтобы я сопутствовал им в Китаев, где она пылала нетерпением увидать прозорливца и вопросить его "о судьбе".

От этого я никак не мог отказаться, хотя, признаться, не имел никакой охоты беспокоить мудреного анахорета, о прозорливости которого слыхал только, что он на приветствие: «здравствуйте, батюшка», — всегда, или в большинстве случаев, отвечал: «здравствуй, окаянный!»

— Стоит ли, — говорю, — для этого его, божьего старичка, беспокоить?

Но мои дамы встосковались:

— Как же это можно, — говорят, — так рассуждать? Разве это не грех такого случая лишиться? Вы тут все по-новому — сомневаетесь, а мы просто верим и, признаться, затем только больше сюда и ехали, чтобы его спросить. Молиться-то мы и дома могли бы, потому у нас и у самих есть святыня: во Мценске — Николай-угодник, а в Орле в женском монастыре — Божия Матерь прославилась, а нам провидящего старца-то о судьбе спросить дорого — что он нам скажет?

— Скажет, — говорю, — "здравствуйте, окаянные!"

— Что же такое, а может быть, — отвечают, — он для нас и еще что-нибудь прибавит?

"Что же, — думаю, — и впрямь, может быть, и "прибавит"".

И они не ошиблись: он им кое-что прибавил. Поехали мы в густые голосеевские и китаевские леса, с самоваром, с сушеными карасями, арбузами и со всякой иной провизией; отдохнули, помолились в храмах и пошли искать прозорливца.

Но в Китаеве его не нашли: сказали нам, что он побрел лесом к Голосееву, где о ту пору жил в летнее время митрополит.

Шли мы, шли, отбирая языков у всякого встречного, и, наконец, попали в какой—то садик, где нам указано было искать провидца.

Нашли, и сразу все мои дамы ему «в ноги» и запищали:

— Здравствуйте, батюшка!

— Здравствуйте, окаянные, — ответил старец.

Дамы немножко опешили; но мать, видя, что старец повернул от них и удаляется, подвигнулась отвагою и завопила ему вслед:

— А еще-то хоть что-нибудь, батюшка, скажите!

— Ладно, — говорит, — прощайте, окаянные!

И с этим он нас оставил, а вместо него тихо из-за кусточка показался другой старец — небольшой, но ласковый, и говорит:

— Чего, дурочки, ходите? Э-эх, глупые, глупые — ступайте в свое место, — и тоже сам ушел.

— Кто этот, что второй-то с нами говорил? — спрашивали меня дамы.

— А это, — говорю, — митрополит.

— Не может быть!

— Нет, именно он.

— Ах, боже!.. вот счастья-то сподобились! будем рассказывать всем, кто в Орле, — не поверят! И как, голубчик, ласков-то!

— Да ведь он наш, орловский, — говорю.

— Ах, так он, верно, нас по разговору-то заметил и обласкал.

И ну плакать от полноты счастия...

Этот старец действительно был сам митрополит, который в сделанной моим попутчицам оценке, по моему убеждению, оказал гораздо более прозорливости, чем первый провидец. "Окаянными" моих добрых и наивных землячек назвать было не за что, но глупыми — весьма можно.

Но со всеми-то с этими только данными для суждения о характере покойного митрополита какие можно было вывести соображения насчет того, что он сделает в деле интролигатора, где все мы понемножечку милосердовали, но никто ничего не мог сделать, — не исключая даже такое, как ныне говорят, "высокопоставленное" и многовластное лицо, как главный начальник края... Как там этого ни представляй, а все в результате выходило, что все походили около печи, а никто оттуда горячего каштана своими руками не выхватил, а труд вынуть этот каштан предоставили престарелому митрополиту, которому всего меньше было касательства к злобе нашего дня. Но что же он, в самом деле, учинит?

XVII

Но в нетерпеливом ожидании результата, который должен был последовать в самом остром моменте этого чисто мирского, казенного дела от духовного владыки, мне припомнился еще один, довольно общеизвестный в свое время в Киеве случай, где митрополит Филарет своим милосердием дал неожиданный оборот одному деликатнейшему обстоятельству.

В одном дружественном доме Т. случилось ужасное несчастие: чрезвычайно религиозная, превосходно образованная, возвышеннейшей души дама К. Ф. окончила жизнь самоубийством, и притом, как нарочно, распорядилась всем так, что не было никакой возможности отнести ее несчастную решимость к «умоповреждению» или какому-нибудь иному мозговому расстройству.

Врач M-к не давал такого свидетельства, а без того полиция не дозволяла погребения с церковным обрядом и на христианском кладбище. Все это, разумеется, еще более увеличивало скорбь и без того пораженного событием семейства, но делать было нечего...

Тогда одному из родственников покойной, Альфреду Юнгу, плохому редактору "Киевского телеграфа", но прекрасного сердца человеку, пришла мысль броситься к митрополиту и просить у него разрешения похоронить покойницу как следует, по обрядам церкви, несмотря на врачебно—полицейские акты, которые исключали эту возможность.

Митрополит принял Юнга (хотя время уже было неурочное, — довольно поздно к вечеру), — выслушал о несчастии Т., покачал головой и, вздохнув, заговорил:

— Ах, бедная, бедная, бедная... Знал ее, знал... бедная.

— Владыка! не дозволяют ее схоронить по обряду — это для семейства ужасно!

— Ну зачем не схоронить? Кто смеет не дозволить?

— Полиция не дозволяет.

— Ну что там полиция! — перебил с милосердым нетерпением Филарет. – Ишь что выдумали.

— Это потому, ваше высокопреосвященство, что врач находит, что она в полном уме...

— Ну-у что там врач... много он знает о полном уме! Я лучше его знаю... Женщина... слабая... немощный сосуд — скудельный: приказываю, чтобы ее схоронили по обряду, да, приказываю.

И как он приказал — разумеется, так и было. Могло то же самое или что-нибудь в этом роде случиться и сейчас: он все ведь был тот же сегодня, как и тогда, и ныне он тоже мог что-нибудь такое "лучше" всех нас знать и решить все так, чтобы милость и истина встретились и правда и суд облобызались. Что же дивного, когда дело пошло не на то, чем мы руководимся, а на то, что он усмотрит.

Скажет: "я лучше их знаю", — и конец!

И ни на минуту до сей поры не уверенный в возможности спасения интролигатора, я вдруг стал верить, что неожиданное направление, данное делу князем Васильчиковым, привело это дело как раз к такому судии, который разрешит его самым наисовершеннейшим образом.

Я тогда не читал еще ни сочинений блаженного Августина, о которых упоминаю в начале этого рассказа, {"De fide et operibus" и "De catechisandis rudibus".} и не знал превосходного положения Лаврентия Стерна, {Известный английский юморист, пастор суттонского прихода, Лаврентий Стерн, прославившийся своим веселым остроумием и нежною чувствительностью, говорит: "Напрасно думают быть христианами те, которые не постарались сделаться добрыми людьми. Идти ко Христу, имея недобрые замыслы против человека, более несоответственно, чем делать визит в халате", (Стерн, ч. 2, стр. 6 и 7). (Прим. автора.)} но просто «по сердцу» думал, что не может быть, чтобы митрополит счел за благоприятное для церкви приобретение такого человека, который, по меткому выражению Стерна, делает православию визит в своем поганом халате! Что за прибыль в новых прозелитах, которые потом составляют в христианстве тот вредный, но, к сожалению, постоянный кадр людей без веры, без чести, без убеждений — людей, ради коих "имя божие хулится во языцех".

"Нет, — говорил я себе, — нет: митрополит решит это правильно и прекрасно".

И я не ошибся, и теперь возвращаюсь к моему рассказу, с тем чтобы на сей раз уже заключить его концом, венчающим дело.

Приглашаю теперь читателя возвратиться к тому моменту, когда жид и чиновник поехали к митрополиту в лавру.

XVIII

Жид с утра в этот день не представлял того ужасающего отчаяния, с каким он явился вчера вечером. Правда, что он и теперь завывал, метался и дергался «на резинке», но сравнительно со вчерашним это было спокойнее. Это, может быть, до известной степени объяснялось тем, что он утром сбегал на постоялый двор, где содержались рекруты, и издали посмотрел на сынишку. Но когда интролигатора посадили в сани, приступы отчаяния с ним опять возобновились, и еще в сугубом ожесточении. Он, говорят, походил на сумасшедшего или на упившегося до безумия; он схватывался, вскакивал, голосил, размахивал в воздухе руками и несколько раз порывался скатиться кубарем с саней и убежать. Куда и зачем? — это он едва ли понимал, но когда они проезжали под одною из арок крепостных валов, ему это, наконец, удалось: он выпал в снег и, вскочив, бросился к стене, заломил на нее вверх руки и завыл:

— Ой, Иешу! Иешу! що твий пип со мной зробыть?..

Два услужливые солдатика, которые подоспели на этот случай, взяли его, погнули как надо, чтобы усадить в сани, и поезд чрез пару секунд остановился у святых ворот, или, как в Киеве говорят, у «святой брамы».

Тут не пером описать то, что начало делаться с евреем, пока дошло до конца дело: он делал поклоны и реверансы не только встречным живым инокам, но даже и стенным изображениям, которые, вероятно, производили на него свое впечатление, и все вздыхал.

Подслеповатый инок, сидевший под брамою с кропилом за чашею святой воды, покропил его, — он обтерся и пошел за своим вождем далее.

Теперь надо было уже получить доступ к митрополиту, представиться ему и ждать: чем он обрадует?

Друкарт все, конечно, обдумал, как ему исполнить возложенное на него поручение: он хотел оставить еврея где будет удобно внизу и велеть доложить митрополиту об одном себе и единолично, спокойно и последовательно изложить все дело и, насколько возможно, склонить доброго старца к состраданию к несчастному интролигатору: а там, разумеется, — что будет, то будет.

Не знаю, вышло бы хорошо или худо, если бы дело пошло таким образом, по объясненному, рассчитанному плану; но все это никуда не годилось, потому что с верхов для развязки всей этой истории учрежден был другой план.

Напоминаю, что это было в самый превосходный, погожий день. Покойный владыка Филарет тогда уже был близок к закату дней и постоянно прихварывал, и даже очень мучительно и тяжко. Страдания его облегчал профессор Вл. Аф. Караваев, а еще чаще его помощник, г. Заславский, которого покойный в шутку звал "отец Заславский". Промежутки, когда он был здоровее и мог обходиться без визитов "отца Заславского", были непродолжительны и нечасты, но, однако, бывали — и тогда он бодрился и даже выходил на воздух.

Жид и его предстатель как раз попали на такой случай: не успели они, обогнув колокольню, завернуть вправо к митрополитским покоям, как увидали у дверей на помосте небольшую группу чернецов, — кажется, по рассказу, человека три или четыре, и между ними сам владыка.

Выйдя на короткое, вероятно, время вздохнуть мягким воздухом прекрасного дня, митрополит был без клобука и всяких других знаков своего сана — по-домашнему, в теплой шубке и мягеньком колпачке, но Друкарт узнал его издали и, поклонясь, подошел и начал излагать цель своего посольства.

Митрополит слушал, не обнаруживая никакого внимания и прищуривая прозрачные, тогда уже потемневшие веки своих глаз, и все смотрел на крышу одного из куполов великой церкви, по которому на угреве расположились голуби, галки и воробьи. По-видимому, его как будто очень занимали птицы, но когда Друкарт досказал, ему историю — как наемщик обманул своего нанимателя, он тихонько улыбнулся и проговорил:

— Ишь ты, вор у вора дубинку украл, — и, покачав головою, опять продолжал смотреть на птичек.

— Владыко, — говорил ему между тем Друкарт, — это дело теперь в таком положении... — и он изложил все известное нам положение.

Митрополит молчал и по-прежнему вдыхал в себя воздух и смотрел на птиц.

Положение посла становилось затруднительно, — он еще рассказал что-то и умолк; владыка тоже молчал и смотрел на птичек.

— Что прикажете доложить князю, ваше высокопреосвященство, — снова попытался так Друкарт. — Его сиятельство усердно вас просит, так как закон ставит его в невозможность...

— Закон... в невозможность... меня просит! — как бы вслух подумал митрополит и вдруг неожиданно перевел глаза на интролигатора, который, страшно беспокоясь, стоял немного поодаль перед ним в согбенной позе...

Слабые веки престарелого владыки опустились и опять поднялись, и нижняя челюсть задвигалась.

— А? что же мне с тобою делать, жид! — протянул он и добавил вопросительно: — а? Ишь ты, какой дурак!

Дергавшийся на месте интролигатор, заслышав обращенное к нему слово, так и рухнулся на землю и пошел извиваться, рыдая и лепеча опять: "Иешу! Иешу! Ганоцри! Ганоцри!"

— Что ты, глупый, кричишь? — проговорил митрополит.

— Ой, васе... ой, васе... васе высокопреосвященство... коли же... коли же никто... никто... як ви...

— Неправда; никто как бог, а не я, — глупый — ты!

— Ой, бог, ой, бог... Ой, Иешу, Иешу...

— Зачем говоришь Иешу? — скажи: Господи Иисусе Христе!

— Ой, коли же... господи, ой, Сусе Хриште... Ой, ой, дай мине... дай мине, гошподин... гошподи... дай мое детко!

— Ну, вот так!.. Глупый...

— Он до безумия измучен, владыка, и... удивительно, как он еще держится, — поддержал тут Друкарт.

Митрополит вздохнул и тихо протянул с задушевностью в голосе:

— Любы николи же ослабевает, — опять поднял глаза к птичкам и вдруг как бы им сказал:

— Не достоин он крещения... отослать его в прием, — и с этим он в то же самое мгновение повернулся и ушел в свои покои.

Апелляции на этот «владычный суд» не было, и все были довольны, как истинно "смиреннейший" первосвятитель стал вверху всех положений.

"Недостойного" крещения хитреца привели в прием и забрили, а ребенка отдали его отцу. Их счастьем и радостью любоваться было некогда; забритый же наемщик, сколько мне помнится, после приема окрестился: он не захотел потерять хорошей крестной матери и тех тридцати рублей, которые тогда давались каждому новокрещенцу-еврею...

Значит, и с этой стороны потери не было, и я на этом мог бы и окончить свой рассказ, если бы к нему не принадлежал особый, весьма замечательный эпилог...

***

Эпилог, а лучше весь замечательнейший рассказ Николая Семеновича Лескова «Владычный суд» читайте на сайте: az.lib.ru

ИСТОЧНИК